Андрей Архангельский: Петь про любовь – это тоже политика

Андрей Архангельский: Петь про любовь – это тоже политика

Российский журналист Андрей Архангельский в Украине известен, прежде всего, как эксперт в вопросах пропаганды. Помимо постоянного анализа российской медиасреды, с недавних пор он также читает курс лекций "Медиаэффекты и пропаганда" в Украинском католическом университете во Львове.

Впрочем, помимо пропаганды важнейшей темой для Архангельского была и остается культура во всех ее проявлениях. Последние 15 лет он посвятил журналу "Огонек", где в настоящий момент заведует отделом культуры.

Воспользовавшись визитом журналиста в Украину, УП.Культура поговорила с Архангельским о неразрывной связи культуры с политикой, различиях в украинской и российской ностальгии по 1990-м, а также о том, почему люди все чаще ищут опору в прошлом.

"Свобода − хрупкая вещь во всем мире". Фото Александра Чернова

− Год назад вы написали колонку о флешмобе, где пользователи Facebook выкладывали свои фото из 90-х. Вы писали о свободе, об открытиях и надеждах, как о главных символах тех фотографий. За это время 1990-е стали трендом в культуре как Украины, так и России. Они проявляются в литературе, в музыке, в моде. Что это говорит про нас? Нам не хватает свободы и открытий?

− Этой свободы, по вполне понятным причинам, в первую очередь не хватает россиянам. Мы живем при гибридном авторитарном режиме, где кое-какие свободы допускаются, но это свободы кружков, закрытого круга.

РЕКЛАМА:

Мы ностальгируем по политической свободе, которая тогда в 1990-е была, что называется, бесплатной, а ты этого не ценил. Казалось, что так будет всегда. Свобода казалась нормой.

Недавний консервативный крен во всем мире показал нам, что свобода и демократия – это вещи, которые нужно беречь и защищать, постоянно напоминать об их первичной ценности и находить для этого новые слова. Сегодня свобода нуждается в новом мифе: нужно о ней говорить так, чтобы опять ощущалась ее сверхценность.

Свобода − хрупкая вещь во всем мире. Что уж тут говорить о России, у которой опыта и инстинкта свободы почти нет.

Судьба слова "свобода" в Украине – совсем другая. Украина самим своим существованием сегодня напоминает миру о ценности свободы. Я не замечал, что 1990-е стали трендом в украинской культуре. Возможно.

Важно сказать одно: в Украине, в отличие от России, разрыва между 1990-ми и сегодняшним днем нет. Условно говоря, за что боролась украинская пресса в 1990-е, за то же борется и сейчас, базовые ценности не поменялись.

Поэтому ностальгия по 1990-м для украинцев – скорее подтверждение правильности выбранного ею пути. Правильности выбранной ею 25 лет назад цели – приоритета личности над государством. Украина скорее подтверждает свою приверженность идеалам 1990-х, и даже, как это ни парадоксально, идеалам перестройки.

Украина сегодня продолжает хотеть того же, чего и в 1990-е. В отличие от России. Меньшинство россиян сожалеют, что свобода ничему нас не научила, и последние 25 лет в историческом смысле прошли впустую.

− На ностальгии, впрочем, играют не только на постсоветском пространстве. Когда вышел последний альбом Адель, я увидела в СМИ занимательный тезис о том, что ностальгия сейчас − самое монетизируемое чувство в мире. Как вы думаете, почему творцы культурного продукта так хватаются за прошлое?

− Есть парадоксальное допущение: историческое время в широком смысле закончилось, где-то на рубеже нулевых. А современность "не наступила" − как если бы однажды утром не взошло солнце.

Поэтому мы растеряны и ищем опору в прошлом – в "чувстве истории", самом ощущении историчности. Мы привыкли "жить в истории", а она перестала быть линейной. Мы ее поэтому сегодня не распознаем.

Есть другое объяснение: современность наступает слишком быстрыми темпами, поэтому человек опять же не чувствует ее. Он не может ее схватить – даже символически − как цельный объект. И пытается ее капитализировать, чтобы тем самым присвоить. Современный человек от всего этого растерян.

"Людям сейчас страшно, поэтому им не до рациональных объяснений". Фото Александра Чернова

Это чувствуется и в политике – люди тоже хватаются за прошлое, за воспоминание – как за спасение. Давайте опять будем жить, как раньше. Утопия. Никогда невозможно жить как раньше.

Но людям сейчас страшно, поэтому им не до рациональных объяснений. Популисты во всем мире успешно это используют, заигрывая с самыми архаичными комплексами, нанося вред психике человека.

[L]− На глаза недавно попал ваш материал десятилетней давности. Там вы говорили о том, что Пелевин и Сорокин считаются главными писателями современной литературы в России. С того момента изменилось многое, но, несмотря на популяризацию российской литературы в медиа (сюда можно причислить появление интернет-журнала "Горький" и прошлогодний литературный выпуск Esquire), кажется, что постамент Пелевина и Сорокина за 10 лет не пошатнулся. Последний, кстати, был на обложке того самого выпуска Esquire. Почему так происходит?

− Важный вопрос. Сорокину − 61, Пелевину − 54. С 1990-х в русской культуре не появилось равных по масштабу личностей. Возможно потому, что основная проблематика за эти годы не изменилась: мы по-прежнему остаемся заложниками советской утопии.

"Постсоветский человек разочаровал больше, чем советский", − сказал мне как-то Сорокин. С нашим человеком можно по-прежнему сделать все, что угодно. Почему он опять попадает в одну и ту же яму, проваливается в одно и то же болото?

Сорокин − это печальная горькая таблетка, предупреждение нам всем − о том, что мало поменять вождей, нужно еще самим измениться. Он напоминает нам о насилии, которое всегда с нами, внутри, наготове. И сейчас оно опять полезло наружу, в самом безобразном виде.

Я был по долгу службы недавно на заседании одной общественной организации – они собираются запретить очередной фильм, еще до выхода на экраны, потому что, по их мнению, это кощунство. Более всего поражает косноязычие этих людей. Я слушал их, и вспоминал "Падеж" Сорокина – ощущение, что он этих самых людей и описал.

С Пелевиным сложнее. Он внушает сегодня, что никакой разницы между добром и злом нет. Это очень соответствует нынешней философии российской элиты. А начинал Пелевин когда-то со свободы, как в "Омон Ра".

Эта трансформация писателя очень показательна для общества: большинство россиян за постсоветские годы, как и Пелевин, "разочаровались в свободе" − как это ни парадоксально звучит.

Как заметил недавно филолог Михаил Эпштейн, культуру постмодерна, открытости, возможности говорить на любые темы эти люди поняли как отмену границы между добром и злом; они это поняли, как возможность освободиться от "химеры морали", приняли относительность добра и зла в качестве своеобразной новой этики (которая на самом деле является антиэтикой).

На самом деле просто так удобнее жить, не имея принципов, оправдывая свое поведение тем, что "все относительно". Это печально и очень показательно, опять же. Россия фундаментально не изменилась, поэтому и главные авторы у нее остались прежние.

"Заниматься политикой – это норма, это в каком-то смысле обязанность просвещенного человека". Фото Александра Чернова

− В недавнем интервью вы говорили о том, что культура в современном мире неразрывно связана с политикой. В ваших текстах эта мысль прослеживается достаточно часто, начинает казаться, будто раньше все песни были о любви, а теперь о злободневности. Вы не считаете, что это может быть профессиональной деформацией? Ведь многие музыканты, кинорежиссеры постоянно открещиваются от какой-либо связи с политической повесткой.

− Открещиваются − но на самом деле поп-культура больше всего и связана с политикой. Творцы об этом даже не догадываются − как господин Журдэн у Мольера не знал о том, что "разговаривал прозой".

Большинство творцов в России занимают "нейтральную позицию" − или даже откровенно угодливую, по отношению к власти, и при этом они уверены, что "не занимаются политикой". Не понимая, что, поддерживая власть, или даже "не замечая ее", они тем самым уже занимают политическую позицию.

Это говорит, прежде всего, об их крайне низком уровне развития. Эти люди попросту боятся – в первую очередь самих себя. К тому же у них нет даже того минимума представлений о политике, который есть у их западных коллег.

Вспомним, как американские актеры выступали против Трампа во время избирательной кампании и после – и никому не пришло в голову упрекать их в том, что они занимаются политикой.

Заниматься политикой – это норма, это в каком-то смысле обязанность просвещенного человека, это гигиена, этим нужно заниматься, чтобы наутро не проснуться в каком-нибудь новом оруэлловском "1984". Политика теперь принадлежит всем – за счет развития коммуникации. Это и есть прогресс, люди становятся более ответственными.

Петь про любовь – это тоже политика, и, если делать это талантливо как Джон Леннон, это может спасти мир. Но проблема даже не в этом. "Битлз" пели о любви – и в результате война во Вьетнаме прекратилась. А советские певцы много лет пели про мир во всем мире, "ядерному взрыву – нет, нет, нет", – но, как выяснилось, это не оставило никаких следов в массовой психологии, не стало прививкой гуманизма.

В 1990-е российская попса оглушительно пела про любовь – и это, опять же, никак не изменило мировоззрение постсоветского человека, не повлияло на снижение агрессии. Наоборот, от этого количества славословия стало только тошнее.

Попса оглушила массового человека, раскультурила, лишила способности воспринимать мир всерьез. Поэтому сегодня можно ожидать от попсы возвращения к новой серьезности – например, как в случае с Джамалой, которая спела "1944" на Евровидении.

"Мне кажется, сегодня украинский язык обрел вторую жизнь". Фото Александра Чернова

− Если говорить о влиянии политики на культурные процессы − украинские артисты были частыми гостями в России, и наоборот. Сейчас же за подобные действия их сразу же предают публичному осуждению. При каком условии ситуация может измениться?

− Измениться это не может, пока не изменятся отношения между странами. Это конфликт прежде всего ценностный, конфликт между архаикой и модерном. Потом конечно все изменится, но раны будут заживать долго.

И если эти отношения когда-нибудь и будут строиться заново, то только на принципах равенства; после признания – не формального, а искреннего − Украины в качестве равноправного, независимого государства.

− За последние два с половиной года в Украине появились несколько своего рода протекционистских инициатив. Это и квоты для украиноязычных песен на радио, и лицензирование книг российских издательств. На ваш взгляд, насколько продуктивными могут быть подобные действия? Если вынести за скобки открывающиеся возможности для коррупционных схем, подобные инициативы помогут интеллектуальному пространству Украины или навредят?

− Вы знаете, у меня может быть какое-то отношение к этому, безусловно. Можно было бы настаивать на универсальности культуры, невиновности языка Чехова и Толстого. Но все это было бы возможно в нормальной ситуации, в ситуации мира. Но в сегодняшней ситуации, честно говоря, я не чувствую, что у меня есть моральное право что-либо советовать Украине. Мне кажется, это единственное этичное решение в нынешней ситуации.

− В своих материалах вы часто и много уделяете внимания языку. Глядя на нынешнюю Украину, о чем вам говорит язык ее культуры?

− Мне кажется, сегодня украинский язык обрел вторую жизнь, он стал взрослым, и теперь несет ответственность за описание происходящего.

Вообще надо сказать, что украинский язык больше приспособлен для разговора о свободе − не на теоретическом даже уровне, а на физиологическом, инстинктивном. Это что-то из словаря Фуко, если мы вспомним его "Герменевтику субъекта".

Фуко говорит, что в древней Греции существовала культура заботы о себе – позитивная, то есть, человек умел заботиться о собственном духе − как мы, например, заботимся о дереве, поливаем его, обрываем отжившие листочки.

Точно так же нужно постоянно заботиться о сохранности себя, своей самости, индивидуальности и цельности.

Андрей Архангельский. Фото Александра Чернова

Мария Педоренко, специально для УП.Культура

Реклама:

Головне сьогодні