Матвей Вайсберг: В Киеве есть очень хорошая игра – "За сколько ты не продался?"
Матвей Вайсберг на художника не похож. На современного художника – тем более. Слишком добропорядочный (от добрый и порядочный). А еще он интеллектуал и интеллигент. Для представителя актуального искусства – не актуально.
Он похож на шахматиста-гроссмейстера (шахматистом был его отец). Или на писателя (поэтом был его дед). А сам Матвей закончил отделение книжной графики Полиграфического института. И с тех пор проиллюстрировал книги Шолом-Алейхема, Э.Багрицкого, И.Бабеля, Г.Кановича, Х.Ортеги-и-Гассета, К.Г.Юнга, С.Кьеркегора, Достоевского. Провел около двух десятков персональных выставок в Украине и за океаном.
Пытаясь дать определение своему искусству, вместе с друзьми-единомышленниками шутливо переиначил термин "авангард", провозгласив новое художественное направление — "киевский арьергард" — искусство нарративное, основанное на личностном, экзистенциальном и трагическом мировосприятии, последовательно развивающее идеи фигуративности, гуманизма и антропоцентризма. (Предупреждали же – интеллектуал!).
Недавняя выставка в Национальном художественном музее "Стена" представила публике "стену" из 32 работ цикла "Сцены из Танаха", созданных по мотивам гравюр Ганса Гольбейна Младшего, творившего в ХVI веке (сказано же – арьергард!).
— На открытии Вашей выставки было много коллег-художников, искусствоведов, галеристов. В последнее время их всё чаще называют "игроками арт-рынка", а само искусство оценивают под углом товарно-денежных отношений. Как вы к этому относитесь?
— В Киеве среди художников стало как-то неловко говорить об искусстве. Все рассказывают о рейтингах, о том, кто где выставлялся, называют какие-то суммы… А когда в 2007 году я приехал в США, чтобы открыть мою выставку в г. Гринвич, я увидел совсем другое. Оказалось, что там, наоборот, не очень принято говорить о деньгах, а о творчестве, искусстве — пожалуйста.
Я был приятно удивлён этим фактом, поскольку до сих пор не вполне понимаю, что такое арт-рынок. Вернее, понимаю, но мне кажется, что искусство изначально должно рождаться из других эманаций — не рыночных, во всяком случае…
Это закон физики, сформулированный Пастернаком: "Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех". Всё, точка. Поэтому, я не знаю, кто такие игроки арт-рынка. Я игрок на бильярде, а то, чем занимаюсь, уж точно не стал бы называть игрой.
— Каковы показатели востребованности художника? Есть ли разница между отечественной ситуацией и тем, что вы видели в Нью-Йорке?
— А в чём эти показатели измеряются — в "у.е."? И что такое востребованность? Ну, а разница состоит в том, что там люди отдают себе отчёт, что все эти цифры с нулями не являются показателем качества искусства.
Один достаточно в этом смысле востребованный художник посмотрел, как я пишу пейзаж с видом Нью-Йорка и сказал: "Как я тебе завидую. А я иду делать продакшн". У американцев гораздо более трезвый взгляд на мир. Не знаю, спасаёт ли это их. Вряд ли, потому что болезнь такова, что осознание болезни ещё не вылечивает. Хотя всё равно, по-человечески, мне это кажется более приятным…
У нас в Киеве есть очень хорошая игра — "За сколько ты не продался?". Кто-то не продался за 100 тысяч, кто-то — за 50. Мне в эти игры играть неинтересно. Но если уж говорить о востребованности такого рода, то на аукционах галереи "Дукат", где выставлялись мои работы, они уходили все. И это были честные продажи. Кое-что покупали на "Золотом сечении". А вот за продажу своей картины на лондонском аукционе Phillips De Pury я ничего не получил.
— Наверное, её выставил частный коллекционер?
— В том-то и дело, что нет. Де-юре и де-факто она принадлежала мне. Я отдал картину на реализацию в киевскую галерею "Боттега", которая и отправила её на торги. А дальше наши пути разошлись. После продажи на аукционе галерея со мной не рассчиталась, ведь наш договор — в отличие от их договора с аукционным домом — не был оформлен юридически.
А поскольку галерея за свой счёт занималась упаковкой картины и пересылкой, она не сочла нужным со мной расплачиваться. Кстати, упаковали её там настолько плохо, что в Лондоне картину пришлось реставрировать.
— Получается, что галерея распорядилась вашей работой как своей собственностью?
— Да. В этой ситуации я оказался юридически беззащитен. Даже если бы у меня был документ, вряд ли я стал бы судиться. В нашей стране при всей неопределённости имущественных отношений всё зависит от порядочности сторон. Говоря словами поговорки: "Кто смел, тот и съел".
— Должен ли художник вообще заниматься популяризацией и продажей своих работ, или его задача — только творчество?
— В идеале — да. Помните, как иронично сказано у Саши Черного:
Жить на вершине голой,
Писать простые сонеты...
И брать от людей из дола
Хлеб, вино и котлеты.
Мне, например, даже проговаривать цену на свои работы достаточно трудно. Должна существовать дистанция между художником, его работой и клиентом, и желательно, чтобы эту дистанцию кто-то поддерживал.
— Вероятно, почувствовать себя свободным от рынка, пусть даже на время, помогают такие формы материальной поддержки, как различные гранты?
— Я их ни разу не получал. Когда Фонд Сороса только начинал здесь свою деятельность, ко мне в мастерскую пришли его представители и начали сразу предлагать документы на подпись. Но, во-первых, я не увидел блеска в их глазах по поводу висящих на стенах полотен, а во-вторых, я к грантам — и в то время и сейчас — отношусь так: считаю, что есть художники, более нуждающиеся в помощи, чем я. Тогда я сказал им об этом.
А потом началось: "мы — соросовцы". На этой почве возникло много разного рода злоупотреблений, очень быстро стали практиковать так называемые откаты… По-видимому, я имею чутьё не участвовать в подобных мероприятиях.
Вообще я отношусь к такого рода вещам очень щепетильно. К примеру, не являюсь членом Национального Союза художников. С самого начала меня там не особенно и ждали. А потом, по счастью, началась уличная перестроечная жизнь. Я и мои друзья-художники были самым настоящим андеграундом, потому что мы не входили ни в какие официальные организации, и нам не к кому было апеллировать, кроме тех людей, которым просто нравилось, что мы делаем.
Позже я увидел молодёжную выставку 1986 года. Она мне понравилась, я решил, что начали происходить изменения. Искусствовед Эдик Дымшиц повёл меня в молодежное объединение — познакомить, представить. Председателем объединения был очень известный художник, с которым я потом много раз выставлялся. Я показал ему свои картины. Он посмотрел, сказал: "Хорошо, органично. Идите, работайте".
Я подумал: "Может я не Бабель, но и ты не Горький, чтобы меня в люди отправлять". Я увидел всю существующую там градацию поклонов и рукопожатий. Никого не хочу обидеть, но душа квантово не разделяется — если ты отдал, то изволь отдать всё. Я же не хочу отдавать ничего. Не хочу каким-то людям вверять право себя судить, решать на худсовете, пойдёт моя работа или нет — я это сам знаю. Кроме того, в том виде, в котором Союз художников существует, он удручает…
— Вы упомянули об уличных выставках 1980-х. Расскажите о них подробнее.
— Начинали мы с дней Киева. По-моему, первый такой вернисаж на Андреевском состоялся в апреле 1984 года. Тогда тоже нужно было пройти худсовет, после чего на каждую картину выдавали бирочку с печатью и указанием цены. В 1985-м на худсовете присутствовала Татьяна Яблонская. Только хотели мои пейзажи завернуть, а ей понравились…
Но улица есть улица, а жизнь есть жизнь, и она потекла своим чередом — стали приезжать разные люди, ленинградцы, москвичи. Когда заметили, что происходит что-то не то, под предлогом необходимости помыть мостовую пустили машину-поливалку. И мы оттуда благополучно убрались с нашими картинами. Довольно часто вспоминают о московской "бульдозерной выставке", но никто не говорит, что сделали на Андреевском. У нас всё провинциальней, прозаичней и проще, но всё это было.
— А что привело вас в знаменитый сквот на Большой Житомирской?
— Среди БЖ-артовцев был один из моих одноклассников, который давно меня туда звал, даже держал для меня мастерскую. Но я боялся такого обилия друзей-художников — можно было запросто спиться и т. п. Присоединился к ним, когда мою мастерскую на Толстого затопило, и деваться было уже некуда. На БЖ я начал "Семь дней" рисовать.
Через год сквот оттуда выперли. Причём мы ещё сопротивлялись, ходили к Совмину с картинами, я выступал по Би-би-си. В общем, на полгода отбились, а потом нашли общежитие, и ядро этого сквота переселилось туда. Слава Богу, пока не гонят. У меня хорошая мастерская, из окна София видна и кусочек старого Киева. Я всем говорю: "Смотрите: таким мог быть Киев". Правда, за эти 12 лет этот кусочек так изгадили…
А вообще, то, что сделали с городом за последние 20 лет, никакое люфтваффе не сделало. Я вначале просто орал благим матом, но теперь, похоже, болевой порог притупился. Сижу у себя дома, вдруг вижу — на велотреке начинают стройку. Ни одному нормальному человеку в голову не придёт, что можно строить дома на велотреке. Сенной рынок уничтожили, станцию метро у киевлян внаглую украли на Воровского...
Есть у Киева такая особенность: со своим месседжами сюда приезжают со всей Украины как в оккупированный город и ведут себя соответствующим образом. (кстати говоря, начало этому месседжу положил Ющенко своим кличем: "Ми українці").
И это вместо того, чтобы соответствовать месту, куда ты приехал, понять и полюбить его, а не насаждать здесь свои порядки, как в каком-то ПГТ Донецкой области.
— Вы политически активный человек?
— Думаю, что да. Во-первых, я смолоду увлекался революционным движением, относился к "левым диссидентам". Поэтому КГБ было со мной достаточно сложно — они не знали, за что меня привлечь. В армии я мог сказать, сославшись на Дантона: "Нельзя унести отечество на подошвах своих башмаков". Или бросить, подобно Виктору Некрасову: "Это вы любите советскую власть? — Это я люблю советскую власть".
В 2004-м я отходил Майдан с первого дня. Я шёл туда и мысленно произносил слова Галича: "Век наш пробует нас… Смеешь выйти на площадь в тот назначенный час?". Для меня это тоже был выход на площадь. Я пришёл туда в полдевятого утра, часа на три раньше, чем Ющенко; там уже собралось человек 50, и я все смотрел, откуда появятся танки (что вполне могло быть)… Я горжусь тем, что был там.
— А тот исторический период, который мы пережили с 2004 года, вашей политической активности не убавил?
— Я чувствую себя гражданином, и я пойду голосовать. Правда, не решил пока за кого, но точно знаю, за кого голосовать не буду. Я не отдам свой голос на съедение врагам!
— Как вы считаете, есть вероятность повторения ситуации 2004 года? Решится ли народ вновь продемонстрировать свою гражданскую позицию?
— Надеюсь, что да. Мне не очень нравится наступившая ситуация, и не нравится нынешнее настроение людей. Я помню 2004 год, когда накануне многие говорили: "Ну что ж, так и будет". А я говорил: "Нет, будет так, как скажем".
Но за это надо бороться, а у нас всё ушло в "співання пісень". Была национально-социальная революция, а её выхолостили, оставив только некую национальную составляющую, которая просто разделила страну пополам.
— А как отразилась "оранжевая революция" в искусстве?
— Возможно, кто-то помнит обёрнутые оранжевой тканью деревья на Крещатике? У меня фотографии остались. Это было актуальное искусство прямого действия. Нам с Лёшей Белюсенко принесли рулон ткани, который мы раздарили в виде платочков, а то, что осталось, пустили на стволы.
А ещё мы расписывали палатки на Майдане — в промежутках между тем, как ходили взад-вперёд, пытаясь найти слабые места в обороне (смеётся).
"Яффские ворота ночью" |
— Матвей, в вашей интонации совершенно не чувствуется того, что присутствует сегодня во многих — обиды за свой тогдашний энтузиазм
— Всё равно ничего лучшего в моей жизни не было! Потому что это был трезвый Майдан, сознательный. Когда мне говорят, что люди шли туда, потому что им платили, я отвечаю, что не видел никого, кто брал бы деньги. Зато видел тех, кто приносил продукты, вещи…
Это действительно был очень красивый "выдох". Жаль, что оказался коротким. С другой стороны, ещё рано судить о результатах — прошло слишком мало времени.
— Общество проявило свой мощный потенциал, но где он теперь?
— Мы уже ранее коснулись этого. Я, например, никогда не пойду голосовать за людей, которых считаю фашистами или нацистами — это вопрос гигиены. Как вопрос гигиены — не голосовать за "регионы". Нет нормальной социал-демократии, давно продавшиеся коммунисты. Среднее и старшее звено власти — все выросли из компартии. Кому-то всё равно придётся отдавать голос, но не этим. Я не агитирую, упаси Бог.
Ситуация почти патовая, но что делать… Мы же тут живём. К сожалению, я уже начинаю задумываться о том, где мой сын будет учиться после окончания школы. И мне бы уже не хотелось, чтобы здесь. Те давно уже всё решили — дети там, капиталы там, медицина там, а отсюда просто всё выкачивается.
— Вы человек, который ездит в Иерусалим, пишет сцены из Танаха, говорит об отсутствии политической гигиены в стране и не хочет, чтобы его сын учился здесь… Не рассматриваете ли вы для себя возможность эмиграции?
— Мне, кстати, и там многое не нравятся. А на ваш вопрос отвечу так: не рассматриваю, потому что здесь моя публика, зритель, мои друзья, истоки, здесь я могу заниматься тем, что мне нравится, и ещё содержать на это семью.
В мире не так много художников, которые могут себе позволить быть свободными. Это либо маргиналы, либо очень успешные. Те, кто на Западе имеет договор с галереями — сидят и нудят. Возьмём, к примеру, Гришу Брускина. Почти 25 лет назад его большую картину "Фундаментальный лексикон" купили на Sotheby's за рекордную для советского искусства цену — около $400 000. Вот он и разрабатывает с тех пор этот лексикон — то в скульптуре, то в отдельных картинках. То есть, делает то, за что когда-то было заплачено.
Я, наверное, пошёл бы и застрелился или галериста бы застрелил. Но я стреляться не могу — мне нужно продержаться ещё лет 15‑20, потому что у меня сын маленький. Здесь всё-таки, художники могут пока ещё позволить себе быть художниками — и для меня в этом один из очень важных элементов счастья. Посмотрим, что будет дальше.